«Тюрьма для меня стала чем-то вроде университета». Интервью с Павлом Крисевичем — он отсидел три с половиной года за перформанс
![](https://ddiqhqhb---zaqgksqa-bsccljbcrq-ez.a.run.app/wp-content/uploads/2025/01/1Dep_KrisevichInterview_1_Snippet.png)
24 января 2025 года из колонии вышел акционист Павел Крисевич. Он был осужден за перформанс на Красной площади. 11 июня 2021 года художник произнес манифест против полицейского государства, дважды выстрелил в воздух холостыми патронами, а затем сымитировал самоубийство, «выстрелив» себе в голову. В октябре 2022 года суд назначил акционисту пять лет колонии по делу о хулиганстве с использованием оружия. Время, проведенное в СИЗО, засчитывается «день за полтора», поэтому Крисевич провел в заключении три с половиной года. Специально для «Первого отдела» Настя Лукина поговорила с ним о том, стоила ли художественная акция всего, что за ней последовало, и как он будет жить дальше в России.
— Как ты сохранял себя в заключении?
— Я постоянно что-то делал: рисовал, писал письма. Письма очень помогали — они поддерживали связь с реальностью, с людьми на воле, отвлекали от тюремной рутины.
Еще мне помогала поддержка моей супруги Елены. Мы решили пожениться в колонии, и наша маленькая ячейка общества стала для меня настоящей опорой. Эта близость давала силы, мне было с кем поделиться сокровенным, снять напряжение, облегчить давление тюрьмы. Тюрьма ведь превращает тебя в «скелет». Поэтому образ скелета и стал важной темой в моих работах.
Я рисовал, развивал свой внутренний творческий мир, и это помогло мне выйти на свободу с чувством, что это время я провел не зря. Меня хотели загнать в изоляцию, выбить из общественной жизни, а в итоге получилось наоборот.
Наверное, поэтому при освобождении часть моих работ отобрали. Сказали: «Люди в кабинетах очень не хотят видеть на свободе твои рисунки котов». В последнюю неделю моего заключения приезжали «эшники», допрашивали. В день освобождения выгнали из тюрьмы поскорее, чтобы никто меня не встречал. Они, наверное, боялись, что я могу что-то сделать. А я просто вышел в другой мир и думаю:
«Ах, пацаны, посижу и пока ничего делать не буду».
— Понятие свободы после трех с половиной лет заключения для тебя изменилось?
— Свобода для меня стала куда более ценной. Выросла ценность того, что человек может делать то, что хочет: ходить, куда хочет, жить, где хочет, общаться, с кем хочет. Даже возможность просто выйти подышать свежим воздухом я осознал как огромную привилегию.
На свободе можно творить как хочешь, для этого есть полный спектр возможностей — нет необходимости выкручиваться и рисовать на порванных простынях, нет никакого навязанного распорядка дня, никто не заставляет работать. Хотя на свободе работать заставляет капитализм.
Я также стал сильнее сочувствовать людям, которые сидят в более тяжелых условиях. Например, тем, кто сидит в Покрове («ИК-2 Покров» — исправительная колония общего режима — Прим. «Первого отдела»), фигурантам «Маяковского дела» или заключенным в других регионах.
«Металлострой» был средним режимом, без перегибов. Там соблюдались все правила, и мне кажется, так должно быть везде. Зачем перегибать, когда ты и так попадаешь «на лагерь», работаешь, и все твое время уходит на это? Нет смысла лишний раз давить людей идиотскими ограничениями.
— Ты когда-нибудь чувствовал вину за то, к каким последствиям для тебя и твоих близких приводили твои акции?
— Естественно, такие моменты были. Но я понимаю, что все это было нужно, потому что привело к множеству других событий.
Например, если бы я не сел, я бы не женился. А уже это одно оправдывает то, что я оказался в тюрьме.
И в более широком смысле, тюрьма для меня стала чем-то вроде университета — но в плане творчества. Я нашел свой стиль, понял, как буду рисовать, каким хочу быть художником. Потому что до этого, занимаясь перформансами, я рисовал полную фигню. А в тюрьме начал целенаправленно работать, находить уникальные образы. Теперь люди могут, глядя на мои работы, сказать: «Да, это точно Крисевич».
Всем, кто оказался в тюрьме, я могу посоветовать искать что-то в себе, какое-то занятие. Даже на промке (промышленная зона в колонии, где осужденные работают — Прим. «Первого отдела»), хочешь быть швеей — учись шить одежду, создавай лекала. Если работаешь на металлообработке — делай фигурки. Например, мои обручальные кольца нам с женой по-братски сделали ребята с металлообработки на «Металлострое». Это знаковая штука — кольца из тюрьмы.
— Когда ты понял, что протест — это не только выход на улицу с лозунгом, но и что-то, что можно выразить через искусство?
— Это произошло, когда мы готовили перформанс в поддержку фигурантов «Нового величия» у Люблинского суда (в знак протеста против фальсифицированного «экстремистского» дела Крисевич «зарезал» манекен в образе полицейского, сымитировав жертвоприношение суду — Прим. «Первого отдела»).
Мы собрались у ребят на квартире — это была наша анархистско-либертарная группа. Пока готовили эту акцию, я понял, что мы действуем уже не как активисты, а как художники. Мы поняли, что протест можно не только обрамлять политическими лозунгами, но и выражать через многослойные, глубинные смыслы и образы. И именно с этого момента началась моя художественная самоидентификация.
— Что ты чувствовал во время своей первой акции?
— В каждом перформансе все примерно одинаково. Пока я готовлюсь, я вообще не переживаю. Но за день до акции начинается паранойя, что тебя могут превентивно задержать. Перед акцией в Петербурге, когда я приковал себя наручниками у суда, где оглашался приговор по делу «Сети», я специально ночевал у друзей на коммунальной квартире, чтобы меня не задержали заранее.
Когда шел к суду, в голове прокручивалось миллион раз:
«Может, не надо? Может, отказаться?»
Это всегда жуткое напряжение. Но в момент, когда уже приходишь на место, все переключается. Ты понимаешь, что перформанс начался, и становится все равно. Просто следуешь сценарию, который заранее продумал, и больше не переживаешь.
Вот даже когда я делал повешение на мосту, я боялся высоты, но во время самой акции был спокоен. Самый стремный момент был не на мосту, а когда я ехал туда на такси с окраины Петербурга. Весь в гриме, под одеждой — заранее завязанная система тросов. Таксисту я сказал, что играю в театре. А сам всю дорогу оглядывался на полицейские машины, мигалки, и думал: «Вот сейчас обязательно кто-то остановит и арестует».
— Перед последней акцией у тебя тоже была эта паранойя?
— Ну, естественно. Тем более адвокат Мансур Гельманов, с которым я советовался заранее, сразу сказал: «Тебя посадят». Даже отобрал у меня первый пистолет для акции — раскрашенный. Пытался отговорить, но это только усилило мою паранойю.
Я до последнего думал, что, если и будет уголовное дело, то не серьезное. Мы с адвокатом примерно прикидывали возможные составы преступлений: например, «Хулиганство». Пистолет, который я купил, с юридической точки зрения не подходил под определение оружия. Поэтому я рассчитывал, что в худшем случае получу поселение (колония-поселение — самый мягкий режим заключения — Прим. «Первого отдела»), отсижу и выйду. Ничего такого уж страшного. Но в итоге все получилось, как всегда.
Почти все утро перед акцией я провел в напряжении. Заранее выехал из квартиры, где ночевал, и просто гулял по центру Москвы, стараясь запомнить все вокруг. Ходил по Хитровке, Чистым прудам.
— То есть слова адвоката ты воспринял всерьез, но все равно решил провести перформанс?
— Да, я понимал, что ФСОшники могут застрелить меня при любой опасности. Но у меня было чувство, что это нужно сделать.
— Зачем?
— Это чувство появилось, когда мы обсуждали смысл акции. Мы говорили о том, что Россия находится на грани между «холостыми выстрелами» и настоящими. Не в том смысле, что начнут стрелять по-настоящему, а в том, что сперва людей сажают по выдуманным делам о терроризме, фабрикуя обвинения. Это может привести к тому, что однажды появятся настоящие террористы, которые будут совершать реальные преступления, и никто с ними не будет бороться, потому что все органы заняты фабрикацией искусственных дел и ловлей «преступников» ради выполнения плана.
Когда началась «СВО», я подумал: «Походу, я что-то предчувствовал». Хотя до последнего, с теми обрывками информации, которые доходили до меня через письма или даже через РЕН-ТВ, я думал: «Нет, до этого еще не дойдет».
Возможно, на меня повлияла и напряженность, которая все больше нарастала в России. Уже летом 2021 года казалось, что вот-вот начнут сажать всех подряд, что гайки закрутят еще сильнее. Поэтому тогда хотелось вырвать это все из себя, сделать, пока еще есть возможность. Потому что потом это стало бы невозможно — по-любому посадят.
— Как ты справлялся с ощущением страха?
— Мне просто хотелось, чтобы это было сделано.
Суть искусства в том, что оно может существовать в голове, но пока ты не создашь его физически, оно не станет собственно искусством, общественным и культурным.
Будут хейтеры, будут люди, которые это обсуждают, они обратят внимание на те дела, которым я посвящаю свои акции. А главное, что кто-то обратит внимание на тех, кому нужна поддержка, — на политзаключенных.
— Ты считаешь, что твои акции действительно меняют что-то в обществе? Или главное — выразить себя?
— Мне кажется, все вместе. Я делал это в первую очередь ради активистской части — чтобы люди писали письма ребятам, которых я упоминал в манифестах, чтобы помогали собирать деньги на адвокатов. Все в таком духе. А уже потом доходило остальное — как это воспринимается, какие смыслы в этом видят.
— Что ты отвечаешь тем, кто считает такие акции, перформансы или протесты бессмысленными?
— Это сложная тема. Мне кажется, люди поймут, что акционизм нужен, только когда он действительно будет на что-то влиять. Но этого очень сложно добиться. Для этого нужно делать все систематически.
Когда протестные акции устраивали ребята из арт-группы «Война» или Pussy Riot, это был тренд. Молодежь увлеклась протестом, это стало модным. И это оставило след — в тех же книгах современных писателей. Тогда акционизм и протестное искусство действительно нашли свое отражение и показали, что они могут влиять на людей.
Сейчас все гораздо сложнее из-за уголовной ответственности. Нужно искать какие-то новые формы. У меня есть идеи, но они пока трудновыполнимые.
— Для тебя есть границы в акционизме? Что-то, что ты точно бы не стал делать?
— Я точно не стал бы вмешиваться в свободу других людей или совершать что-то насильственное. Хотя перформанс — это во многом вторжение в общество, в его привычный «спектакль». Ты разгоняешь эти рамки каким-то острым явлением, но для меня важно, чтобы это не влияло на физическое или психологическое состояние людей.
Я хочу, чтобы люди могли сами решить: смотреть на это или не смотреть. То есть не вторгаться в их личное пространство, пока они сами не обратят свой взгляд.
— Ты считаешь, что жертва личной свободой ради искусства оправдана?
— Да, думаю, оправдана. По крайней мере, в таких репрессивных условиях, как у нас.
Конечно, сейчас, если ты хочешь заниматься острым искусством, нужно быть осторожным, оставаться на грани. Не сваливаться в то, что может дать состав преступления. Даже если тебя посадят, это должно выглядеть нелепо — чтобы было видно, что посадили за чепуху, просто ради посадки. По сути, с моим делом так и получилось: нагнали состав, понадергали фактов, чтобы просто отправить за решетку.
— Тебя иногда сравнивали с Петром Павленским. Я знаю, что ты не любишь это сравнение. Но какие-то сравнения тебе близки?
— В разных акциях всегда можно найти что-то общее, просто потому что тема радикального искусства всегда связана с репрессивными образами. У нас это колючая проволока, кровь, тюремная роба.
На кого-то вроде Бренера (Александр Бренер — художник, один из лидеров московского акционизма, писатель — Прим. «Первого отдела») я, наверное, не похож, он очень самобытный. И на Кулика (Олег Кулик — советский и российский художник, перфомансист, представитель «московского акционизма» — Прим. «Первого отдела»), скорее всего, тоже. Но с теми, кто творил в 2010-х, как Павленский или арт-группа «Война», у нас были похожие протестные образы: повешенные люди, зеки, зашитые рты. Все такое.
А сейчас, наверное, образы будут уже другими. Если кто-то сегодня займется этим, они наверняка найдут новые символы и формы.
— Ты сейчас себя больше считаешь художником, акционистом или политическим активистом?
— Я думаю, протестным художником. Все уже смешалось: и судимости, и то, что из-за новых постановлений Госдумы есть вероятность, что с 1 июня я попаду в реестр «экстремистов» и «террористов».
Какая-то профессиональная деятельность, отвлеченная от этого, мне, наверное, полностью перекрыта.
Остается только протестное искусство. Через него я могу поддерживать ребят, которые столкнулись с репрессиями, и участвовать в проектах в таком духе.
Пока это легально, почему бы не пользоваться тем, что картины продаются и приносят заработок? Часть этого заработка я отдаю на мероприятия, на которые сейчас стало сложнее собирать деньги, потому что грантов стало меньше, и все стало сложнее в этом плане.
— Ты продолжишь заниматься политическим перформансом?
— Мне кажется, перформансы в том же виде пока невозможны, по крайней мере, до тех пор, пока не ослабят гайки. Но остаются другие формы, например, стрит-арт или какие-то новые способы обращения к обществу.
Я думаю о том, как заниматься перформансом в России так, чтобы в нем не было личного участия — ни моего, ни кого-либо еще, но при этом сам перформанс происходил. Возможно, даже в формате дополненной реальности. Можно делать такие акции, и не подвергать людей опасности.
— Как ты думаешь, твои акции вдохновили кого-то на действия?
— После освобождения я изучил эхо от своих перформансов в соцсетях. И да, определенное количество людей, которые занимали околопротестную позицию, могли вдохновиться моими акциями.
Даже тот факт, что я сел в тюрьму и не сдался, мне кажется, тоже дает пример. Люди видят: вот он отсидел и все еще жив. Значит, не все так плохо.
Хотя условия сейчас изменились. Мне кажется, если бы после выборов в Госдуму в 2021 году не начали так сильно закручивать гайки, на мое место пришел бы кто-то другой. Тогда уже начали бы сравнивать: «Вот он хуже Крисевича», или «Крисевич — тоже так себе».
Я просто тот человек, который читает комментарии везде: на Лентаче, в Твиттере. И там всегда можно найти что-то вроде хейт-клубов. Это интересно — читать как положительные, так и отрицательные отзывы. Положительные обычно идут от тех, кто уехал из России. А отрицательные — от тех, кто стал провластным, у кого поддержка государства уже завязана на крови.
— Кстати, о крови. Ты использовал для рисования свою кровь. Сколько ее ушло на картины?
— На одну картину уходит не так уж много. Я просто лезвием от одноразового станка чуть-чуть надрезал пальцы и по капельке вырисовывал. Расход был небольшой, но голова начинала кружиться, когда я за день фигачил 7-8 картин.
— Даже когда у тебя появились другие инструменты — карандаши — ты продолжил добавлять свою кровь?
— Да, это уже стало частью стиля. После освобождения я подарил картину, нарисованную кровью, Саше Поповой — жене Артема Камардина фигуранта «Маяковского дела». Я ее, кстати, выложил в Твиттере.
Иногда кажется, что начинается ломка:
«Сколько я уже не рисовал кровью? Пару дней?»
Это немного похоже на набивание татуировок или даже на внутренний садомазохизм. Селфхарм, наверное, да.
Но я понял, что это на здоровье особо не влияет, выглядит красиво, и это как уникальный код. По желанию кто-то может определить подлинность картины. Почему бы и нет? Конечно, все это без фанатизма.
— Если бы через 50 лет твои акции изучали в учебниках, что бы ты хотел, чтобы люди поняли из них?
— Мне кажется, главное, чтобы люди поняли, что при нынешнем политическом режиме в России все было далеко не хорошо. Сколько людей сидело в тюрьме, как легко можно было попасть за решетку просто за свои взгляды или за поддержку тех, кто уже за них сел. Я бы хотел, чтобы никого больше не сажали за политические убеждения.
Причем это касается не только России. В Европе тоже есть политические преследования, и меня задевает, когда человека сажают только за то, что он что-то выражает — без насилия, без призывов к насилию. Просто за инакомыслие.
Хочется, чтобы не было репрессий за то, что ты думаешь иначе, выглядишь иначе или как-то выражаешь себя. Ведь тот же Оруэлл писал «1984» не о Советском Союзе. Он писал о том, куда могла скатиться Англия.
Важно, чтобы благодаря моим акциям люди поняли, что нельзя делить мир на черное и белое. Чтобы они смотрели в суть событий. И не допускали насилия — ни к свободе, ни к другим людям.
— Ты говорил, что, если умирать, то только на баррикадах. А что для тебя эти баррикады? И готов ли ты сейчас к таким жертвам ради своих убеждений?
— Честно говоря, тогда во многом мной говорил юношеский максимализм и революционная романтика. Сейчас, с возрастом и с пережитым, я могу сублимировать это в другое понимание: в верность своим взглядам и принципам. Это про то, чтобы под сильным давлением не переобуваться и не предавать других людей.
Баррикада для меня — это не обязательно физическая конструкция. Это, скорее, отстаивание добродетелей, системы принципов. Это что-то большее, чем просто баррикада в буквальном смысле. Это противостояние давлению, система противовесов, которые могут сломать человека или, наоборот, не изменить его.
— Ты вышел на свободу, но чувствуешь ли ты себя свободным в нынешней России?
— Когда за неделю до освобождения началось давление со стороны органов, я такой: «Блин, я из тюрьмы выхожу в тюрьму». Это самое стремное для любого заключенного — потерять надежду на свободу. На этом моменте многие люди ломаются, потому что эта надежда, по сути, удерживает их в этом мире. Особенно если они сидят по какому-то произволу.
Сейчас Россия для меня стала более параноидальной. Это слово, может быть, и приелось, но оно самое точное. В тюрьме паранойи не было. Ну посадили — что переживать? А теперь, выйдя на свободу, я понимаю, что все стало хуже. Истончилась стена, которая раньше ограждала нас от охоты на ведьм. Кажется, что мы на грани: в любой момент может начаться гонение, погром или еще какая-то суета, просто потому, что кому-то из-за этой паранойи взбредет это в голову. И, естественно, никто от этого не защищен.
— Твой манифест был про избавление от страха. Ты еще представляешь себе Россию без страха?
— Мне кажется, все еще представляю. Вот эта заезженная фраза «прекрасная Россия будущего» все равно остается. Россия без страха — это как для осужденного будущая воля. Пока у нас есть надежда и вера в то, что однажды мы сможем спокойно заниматься творчеством и обращать внимание на настоящие проблемы, на которые привыкли закрывать глаза. Что не все потеряно и надо продолжать жить дальше, творить новое, приближая это будущее.
Мне хочется, чтобы люди не боялись стука в дверь, не боялись, что к ним придут с обыском. Чтобы не боялись ездить в метро из-за того, что их отслеживают по камерам.
Я думаю, что к этому можно прийти, но для этого нам надо будет очень много всего пережить.